Осваивая общеславянскую литературу-посредницу, занимаясь переводами с греческого, древнерусские книжники одновременно обращаются к созданию оригинальных произведений различных жанров. Мы не можем с точностью указать, когда появились первые записи исторических преданий, когда они стали объединяться в связное историческое повествование, но несомненно, что уже в середине XI в., если не ранее, составляются первые русские летописи. В это же время киевский священник Иларион (будущий митрополит) пишет «Слово о законе и благодати» — богословский трактат, в котором, однако, из догматических рассуждений о превосходстве «благодати» (Нового завета) над «законом» (Ветхим заветом) вырастает отчетливо выраженная церковно-политическая и патриотическая тема: принявшая христианство Русь — страна не менее авторитетная и достойная уважения, чем сама Византия. Русские князья Игорь и Святослав прославились своими победами и «крепостью»; Владимир, крестивший Русь, по значительности своего поступка достоин сравнения с апостолами, а киевский князь Ярослав Владимирович (при котором и писал свое «Слово» Иларион) не «рушит», а «утверждает» начинания отца. Он создал храм святой Софии (Софийский собор в Киеве), подобного которому нет в «округних» странах, украсив его «всякой красотой, златом и сребром и камением драгим», как пишет Иларион. Д. С. Лихачев пояснил, почему так важно было подчеркнуть именно строительство этого храма: «строя храм Софии в Киеве, Ярослав «строил» русскую митрополию, русскую самостоятельную церковь. Называя вновь строящийся храм тем же именем, что и главный храм греческой церкви, Ярослав претендовал на равенство русской церкви с греческой». Именно в этом осознании равенства Руси и Византии заключалась основная идея «Слова» Илариона. Эти же патриотические идеи легли и в основу древнейшего русского летописания. Русские книжники выступают и в агиографическом жанре: в XI — начале XII в. были написаны жития Антония Печерского (оно не сохранилось), Феодосия Печерского, два варианта жития Бориса и Глеба. В этих житиях русские авторы, несомненно знакомые с агиографическим каноном и с лучшими образцами византийской агиографии, проявляют, как мы увидим далее, завидную самостоятельность и обнаруживают высокое литературное мастерство. В начале XII в. (видимо, около 1117 г.) киевский князь Владимир Мономах пишет «Поучение», обращенное к сыновьям, но одновременно и к тем русским князьям, которые пожелали бы прислушаться к его советам. «Поучение» удивительно и тем, что совершенно выпадает из строгой системы жанров, не имея себе аналога в древнерусской литературе, и тем, что Мономах обнаруживает в нем не только государственный кругозор и богатый жизненный опыт, но также высокую литературную образованность и безусловный писательский талант. И «Поучение», и сохранившееся письмо Мономаха к Олегу Святославичу не только литературные памятники, но и важные памятники общественной мысли: один из наиболее авторитетных киевских князей пытается убедить современников в пагубности феодальных раздоров — ослабленная усобицами Русь не сможет активно противостоять внешним врагам. Этой основной идеей произведения Мономаха перекликаются со «Словом о полку Игореве». Десятилетием ранее, чем было написано «Поучение» Мономаха, игумен одного из русских монастырей — Даниил посетил Иерусалимское королевство (основанное крестоносцами в отвоеванной у арабов Палестине) и составил подробный рассказ о своем путешествии, который известен под названием «Хожение Даниила Русской земли игумена». Путешественник подробно описывает увиденные достопримечательности, пересказывая при этом связанные с ними библейские сюжеты и апокрифические легенды. Даниил выступает как патриот родной земли, не забывающий в дальних странах о ее интересах, заботящийся о ее престиже. Вторая половина XII в. отмечена бурным развитием летописания. Об этом нам позволяет судить южнорусский свод начала XV в. (Ипатьевская летопись), в составе которого сохранились фрагменты из летописных сводов более раннею времени. В конце XII в. создавал свои произведения епископ города Турова — Кирилл, один из самых блестящих древнерусских писателей. Особо значительное место в его творчестве занимают слова на церковные праздники, рассчитанные на произнесение в церкви во время торжественного богослужения. Продуманность композиции, богатство языка, смелость и яркость метафор и сравнений, мастерство в построении фраз и периодов со всеми ухищрениями риторического искусства (синтаксический параллелизм, обращения, выразительные антитезы и т. д.) — все эти достоинства произведений Кирилла ставят его на один уровень с прославленными византийскими писателями. Венчает литературное развитие этой эпохи «Слово о полку Игореве». Краткость перечня памятников оригинальной русской литературы XI-XII вв. — а здесь названы почти все наиболее значительные произведения — заставляет нас задуматься над тем, сколь неполны, видимо, наши сведения о литературе Киевской Руси. Мы знаем лишь какую-то небольшую долю из числа созданных тогда произведений, лишь те из них, которым посчастливилось пережить страшные годы монголо-татарского нашествия. Невольно напрашивается такое сравнение. Художники эпохи классицизма любили изображать романтический пейзаж: среди полей, поросших кустарниками, где пасутся стада овец и наигрывают на свирелях красочно одетые пастушки, высятся руины прекрасного и величественного храма, который, казалось бы, должен стоять не здесь, в сельской глуши, а на площади оживленного античного города . Нечто подобное представляет для нас литература Киевской Руси: несколько шедевров, которые составили бы славу любой богатой памятниками литературе, — «Повесть временных лет», «Житие Бориса и Глеба», «Житие Феодосия Печерского», «Слово о полку Игореве», творения Кирилла Туровского . Но где связывающие их звенья, то окружение, в котором создавались эти шедевры? Именно такие чувства владели когда-то А. С. Пушкиным, с горечью писавшим: «К сожалению, старинной словесности у нас не существует. За нами темная степь — и на ней возвышается единственный памятник — «Песнь о полку Иг[ореве]». В те годы древнерусская литература была еще не «открыта», русские исследователи познакомятся с ней глубже двумя-тремя десятилетиями позже. Но то же ощущение «одинокости» шедевров не покидает нас до сих пор. В чем же причина этого странного явления? Разумеется, эти дошедшие до нас памятники были не одиноки, они просто не могли быть одинокими, поскольку свидетельствуют о существовании литературных школ, о высоком уровне и литературного мастерства, и самой породившей их литературы. Прежде чем подойти к ответу на наш недоуменный вопрос, приведем один достаточно яркий пример. В Ипатьевской летописи мы читаем в статье 1147 г. о митрополите Клименте Смолятиче (то есть происходившем из Смоленской земли) — «бысть книжник и философ так, якоже в Руской земли не бяшеть». Но что нам известно о творчестве этого «книжника и философа», равного которому, по словам летописца, не было в Русской земле? Мы знаем лишь начало его «Послания Фоме прозвитеру». Это и очень мало, но и весьма много: дело в том, что из письма мы узнаем о чрезвычайно интересном и знаменательном факте литературного быта Киевской Руси: Климент отстаивает перед своим оппонентом правомерность «приточного» толкования Священного писания, то есть толкования с помощью аллегорических рассказов — притч. Итак, с одной стороны, и летопись, и известный нам повод, вызвавший спор Климента с Фомой, говорят об одном и том же — Климент Смолятич был писателем несомненно образованным и начитанным (Фома даже упрекал его в том, что он пишет «от Омира [Гомера], и от Аристоля [Аристотеля], и от Платона») и, вероятно, достаточно плодовитым, если пользовался такой славой и авторитетом. С другой стороны, если бы не случайно уцелевшее в единственном списке XV в. «Послание», мы бы совершенно ничего не узнали о Клименте, за исключением приведенной выше характеристики в летописи. Еще один пример. В XII в, в Киевской Руси существовало несколько летописных центров, при княжеских дворах составлялись «родовые» летописцы. И эти летописцы и местные летописи утрачены, и если бы не южнорусский свод конца XII в., включивший в свой состав фрагменты из этих источников, и не Ипатьевская летопись начала XV в., сохранившая этот свод, мы бы ничего не знали ни о летописном деле на Руси XII в., ни о самих событиях этого времени — в других летописях события в Южной Руси упоминаются крайне скупо. Если бы не сохранилась Лаврентьевская летопись 1377 г., мы бы отдалились от времени создания «Повести временных лет» на три века, ибо следующие по старшинству списки «Повести» относятся уже к XV в. Словом, мы очень мало знаем о литературе и книжности Киевской Руси. Монголо-татарское нашествие привело не только к гибели десятков или сотен тысяч людей, не только к запустению городов, в том числе крупнейших центров письменности, оно самым жестоким образом истребило и саму древнерусскую книжность. Лишь те произведения, спискам которых удалось уцелеть и привлечь к себе внимание книжников XIV или XV в., стали известны исследователям нового времени. Так, путешествие игумена Даниила состоялось в начале XII в., тогда же он и написал свое «Хожение», однако старшие списки памятника относятся лишь к XV в. Древнейший список «Истории Иудейской войны», переведенной в XII в., относится к концу XV в. При этом, как полагает Н. А. Мещерский, списки древнего перевода были на Руси утрачены. Но в 1399 г. в Константинополе русский писец Иоанн переписал находившийся там русский список; от этой рукописи Иоанна, вернувшейся снова на Русь, и возродилась рукописная традиция памятника. Итак, сохранившиеся до нового времени литературные памятники XI-XII вв. — это лишь по счастливому стечению обстоятельств уцелевшие остатки литературы, находившейся в канун монголо-татарского нашествия в поре расцвета. О высоком уровне этой литературы свидетельствуют, в частности, и те произведения, к анализу которых мы сейчас обратимся. «Повесть временных лет» Каждый народ помнит и знает свою историю. В преданиях, легендах, песнях сохранялись и передавались из поколения в поколение сведения и воспоминания о прошлом. Летопись — систематическая, из года в год ведущаяся хроника — выросла в значительной мере на основе устного исторического эпоса. Летопись как литературный жанр (а не исторические записи вообще!) возникает, видимо, в середине XI в. Однако древнейшие списки летописей относятся к более позднему времени: XIII и XIV вв. датируется Синодальный список Новгородской первой летописи. Лаврентьевский список относится к 1377 г., Ипатьевский список Ипатьевской летописи — к первой четверти XV в. Остальные списки летописей более позднего времени. Поэтому историю древнейшего периода развития русского летописания ученым приходится восстанавливать, опираясь на тексты упомянутых выше списков, отделенных от времени составления самих летописей значительным промежутком времени. Изучение летописания осложняется еще и следующим обстоятельством. Почти каждая летопись представляет собой свод. Это значит, что летописец, как правило, не только фиксировал современные ему события, но дополнял своими записями текст более ранней летописи, повествовавшей о предшествующем периоде. Поэтому оказывается, что почти в каждой летописи история Руси излагается «с самого начала» — приводится полностью или в сокращении, иногда очень значительном, текст «Повести временных лет», рассказывающей, «откуда есть пошла Русская земля». Составляя новый летописный свод, летописец не относился к своим источникам формально, механически «складывая» их: он редактировал текст своего предшественника, сокращал его или дополнял по другим источникам, а иногда в соответствии со своими историографическими взглядами изменял оценку событий или по-новому интерпретировал отдельные факты. Все эти особенности работы древнерусских историографов значительно осложняют изучение летописей. Однако наука выработала достаточно совершенную методику исследования летописных текстов: путем их сопоставления устанавливаются сходства или различия фрагментов, повествующих об одних и тех же событиях, выясняются источники изучаемого свода, степень и характер их переработки в нем, предполагаемое время его составления. «Повесть временных лет», о которой речь пойдет далее, создана в начале XII в. Составителем ее первой редакции традиционно считается Нестор, хотя вопрос о возможности отождествления Нестора-летописца и Нестора-агиографа, автора «Жития Бориса и Глеба» и «Жития Феодосия Печерского», по сей день остается дискуссионным. В богатой летописной традиции Древней Руси «Повесть временных лет» занимает совершенно особое место. По словам Д. С. Лихачева, она явилась «не просто собранием фактов русской истории и не просто историко-публицистическим сочинением, связанным с насущными, но преходящими задачами русской действительности, а цельной, литературно изложенной историей Руси. — Можно смело утверждать, — продолжает ученый, — что никогда ни прежде, ни позднее, вплоть до XVI в., русская историческая мысль не поднималась на такую высоту ученой пытливости и литературного умения». Древнейшая редакция «Повести временных лет» до нас не дошла, но сохранилась вторая редакция «Повести» в составе Лаврентьевской и Радзивиловской летописей, видимо лишь в незначительной степени изменившая ее первоначальный текст. «Повесть временных лет», как и большинство летописей, — свод, произведение, основанное на предшествующих летописных сочинениях, включившее в свой состав фрагменты из различных источников, литературных, публицистических, фольклорных и т. д. Отвлечемся здесь от вопроса о происхождении компонентов «Повести временных лет» и, в частности, о взаимоотношениях ее с предшествующим летописным сводом конца XI в. (ученые именуют его Начальным сводом) и взглянем на нее как на цельный памятник. «Се повести времяньных лет, откуду есть пошла Руская земля, кто в Киеве нача первее княжити, и откуду Руская земля стала есть» — с этих слов начинается летопись, и эти первые слова стали традиционным ее названием — «Повесть временных лет». Для памятников средневековой историографии, посвященных проблемам всеобщей истории, то есть для хроник, было характерно начинать изложение «с самого начала», с сотворения мира, а генеалогические линии правящих династий возводить к мифическим героям или даже богам. «Повесть временных лет» не осталась в стороне от этой тенденции- Нестор начинает свое повествование также с некоего исходного момента. Согласно библейской легенде, бог, разгневавшись на людской род, погрязший во всевозможных, грехах, решил уничтожить его, наслав на землю всемирный потоп. Все «допотопное» человечество погибло, и лишь Ною, его жене, трем сыновьям и невесткам удалось спастись. От сыновей Ноя — Сима, Хама и Иафета — и произошли люди, населяющие ныне землю. Так говорилось в Библии. Нестор и начинает поэтому «Повесть временных лет» с рассказа о разделении земли между сыновьями Ноя, подробно вслед за византийскими хрониками перечисляя земли, доставшиеся каждому из них. В этих хрониках Русь, разумеется, не упоминалась, и летописец искусно вводит славянские народы в контекст мировой истории: в названном перечне после упоминания Илюрика (Иллирии — восточного побережья Адриатического моря или народа, там обитавшего) он добавляет слово «славяне». Затем, в описании земель, доставшихся потомкам Иафета, в летописи появляются упоминания русских рек — Днепра, Десны, Припяти, Двины, Волхова, Волги. В «части» Иафета, сообщает летописец, и живут «русь, чюдь и вси языци: меря, мурома, весь .» И далее следует перечень племен, населяющих Восточно-Европейскую равнину. После этого летописец переходит уже к истории славян, рассказывает, как они расселялись по земле и как прозывались в зависимости от того места, где оставались жить: те, кто сели по реке Мораве, назвались марава, кто осел на берегах реки Полоть, — «прозвашася полочане», а словени, поселившиеся на берегах озера Ильмень, «прозвашася своим именем». Летописец повествует об основании Новгорода и Киева, об обычаях полян, которые, в отличие от древлян, вятичей и северян, были «мужи мудри и смыслени» и хранили обычай отцов своих «кроток и тих». Эта вводная историографическая часть «Повести временных лет» завершается сюжетным эпизодом. Хазары потребовали от полян (племени, жившего в Киеве и окрест его) дани, те же выплатили им дань мечами. И сказали хазарские старцы своему владыке: «Не добра дань, княже! .Си имуть имати [будут собирать] дань на нас и на инех странах». «Се же сбысться [сбылось] все», — с гордостью заключает летописец. Эта вводная часть «Повести временных лет» имеет немаловажное историографическое значение. В ней утверждалось, что славяне, и Русь в числе славянских народов, как равные среди равных упоминаются среди других народов — потомков самого достойнейшего из сыновей Ноя — Иафета. Славяне, словно бы осуществляя какие-то предначертания свыше, заселяют отведенные им земли, а поляне, на земле которых находилась будущая столица Руси — Киев, издавна выделялись мудростью и высокой нравственностью среди прочих племен. И наконец сбылось предсказание мудрых хазарских старцев — Русь ныне никому не подчиняется, она сама собирает дань с окрестных народов. Так определено Нестором место славян и Руси во всемирной истории. Не менее важной задачей было обоснование прав киевских князей на владение всей Русской землей. Легенда о призвании варягов появилась еще в Начальном своде, у Нестора она получила окончательное завершение. Согласно этой легенде, среди славянских племен начались распри, «вста род на род», и было решено пригласить из-за моря чужих князей, чтобы те пришли установить порядок, «княжить и володеть» ими. На Русь, рассказывается в летописи, пришли три брата — Рюрик, Синеус и Трувор. Двое из них умерли, а Рюрик стал княжить в Новгороде. После смерти Рюрика князем стал его родственник Олег, так как сын Рюрика — Игорь был еще «детеск велми». Олег вместе с младенцем Игорем отправился из Новгорода на юг, хитростью (и в то же время законно, ибо он действовал «от имени» сына Рюрика) захватил Киев и стал там княжить. После смерти Олега киевским князем стал Игорь, тот Игорь, потомки которого и ныне (в годы создания «Повести временных лет») княжат в Киеве и в других уделах Русской земли. Исследователи без особого труда вскрыли легендарность истории о призвании варягов. Достаточно упомянуть, что древнейшие русские памятники возводят династию киевских князей к Игорю, а не к Рюрику; странно и то, что «регентство» Олега продолжалось при «малолетнем» Игоре ни много ни мало 33 года, и то, что в Начальном своде Олег именуетсяне князем, а воеводой… Но эта легенда явилась одним из краеугольных камней древнейшей русской историографии. Она отвечала прежде всего средневековой историографической традиции, где правящий род часто возводился к иноземцу: этим устранялась возможность соперничества местных родов. «В происхождение французских королей от троян верили даже в XVI в. Многие из своих династий немцы выводили из Рима, швейцарцы — от скандинавов, итальянцы — от германцев», — иллюстрирует эту мысль Д. С. Лихачев. Во-вторых, утверждение, что династия Рюриковичей уходит своими корнями в глубокую древность, должно было, по мнению летописца, поднять престиж кровного родства князей Рюриковичей, укрепить их сознание братских уз, предотвратить междоусобицу. Однако феодальная практика оказалась на деле сильнее самых убедительных историографических концепций. Вводная часть «Повести временных лет» не имеет дат. Первая дата в летописи — 6360 (852) г. С этого времени, утверждает летописец, «нача ся прозывати Руска земля». Основанием для этого ему послужил рассказ византийской «Хроники Георгия Амартола» о походе Руси на Константинополь, который уже сам летописец отождествил с походом киевских князей Аскольда и Дира (убитых впоследствии Олегом). В той же статье 852 г. содержится традиционный для византийской хронографии расчет лет, прошедших от одного знаменательного события всемирной истории до другого. Он начинается, как обычно, подсчетом лет, прошедших от Адама до потопа, от потопа до Авраама и т. д., но, упомянув византийского императора Михаила III (842-867), летописец переходит к событиям русской истории: «А от первого лета Михайлова до первого лета Олгова, рускаго князя, лет 29 .» И в этом случае история Руси под пером летописца естественно сливается со всемирной историей, продолжая ее. Широта исторического кругозора, отличающая вводную часть «Повести временных лет», присуща и ее дальнейшему изложению. Так, рассказывая о «выборе вер» Владимиром, летописец приводит пространную речь, будто бы произнесенную перед князем греческим миссионером, в которой кратко пересказывается вся священная история (от «сотворения мира» до распятия Христа), комментируются решения семи вселенских церковных соборов, на которых решались спорные догматические вопросы христианского вероучения, обличаются «латине», то есть сторонники католического вероисповедания, открыто противопоставившего себя греческой церкви после 1054 г. Мы видим, что летопись и в этих случаях выходит за рамки собственно русской истории, поднимает проблемы мировоззренческого и церковно-догматического характера. Но особенно глубоко анализирует и осмысляет летописец, разумеется, события на Руси. Он оценивает значение ее христианизации, деятельность русских переводчиков и книгописцев при Ярославе Мудром; рассказывая о возникновении Киево-Печерского монастыря, настойчиво подчеркивает связь русских монастырей с прославленными монастырями Византии. Летописцы не просто излагают события, а пытаются, разумеется в традициях средневековой христианской историографии, осмыслить их и объяснить. Поражение русских князей в войне 1068 г. с половцами летописец осмысляет как следствие «божьего гнева» и даже находит конкретный повод для проявления божественного возмездия: на Руси, по его словам, еще много христиан, лишь на словах являющихся такими, они суеверны, дьявол всякими соблазнами отвлекает их от бога, «трубами и скоморохы, гусльми и русальи [праздниками поминовения умерших]». На игрищах, сокрушается летописец, «людей много множество», «а церкви стоять, егда же бывает год молитвы [час богослужения], мало их обретается в церкви». Снова возвращается летопись к теме «казней божьих» в статье 10S2 г., рассказывая о поражении русских князей в битве с половцами уТреполя (южнее Киева). После обильно пересыпанных библейскими цитатами рассуждений о причинах, навлекших божественную кару, летописец рисует драматическую картину: половцы уводят захваченных русских пленников, и те, голодные, страдающие от жажды, раздетые и босые, «ногы имуще сбодены терньем [раненные о колючие травы], со слезами отвещаваху друг к другу, глаголюще: «Аз бех сего города», и други: «Яз сея вси [деревни, селения]»; такс съупрашаются [расспрашивают] со слезами, род свой поведающе и въздышюче, очи возводяще на небо к вышнему, сведущему тайная». Нетрудно понять чувства людей того времени и сложность задачи книжников и церковных проповедников: приняв новую религию, русские люди, казалось бы, отдали себя под покровительство могущественного и справедливого бога. Так почему же этот бог дарует победу поганым (язычникам) половцам и обрекает на страдания своих благоверных христиан? Так возникает постоянная для средневековой литературы тема божественного возмездия за грехи. К этой же теме обращается летопись и в статье 1096 г., повествующей о новом набеге половцев, во время которого пострадал и Киево-Печерский монастырь. Летописцу не остается ничего другого, как обещать, что страдающие на земле христиане удостоятся за свои муки царства небесного. Но мысль о могуществе «поганых» не оставляет летописца, и он приводит обширную выписку из апокрифического слова Мефодия Патарского, «объясняющего» происхождение различных кочевых народов и упоминающего, в частности, о легендарных «нечистых народах», которые были загнаны Александром Македонским на север, заточены в горах, но которые «изидут» оттуда «к кончине века» — в канун гибели мира. Опасности приходили на Русскую землю не только извне: страну терзали междоусобные войны князей. Летописцы страстно выступают против братоубийственных усобиц. Не случайно, видимо, приводится безымянная (и быть может, сформулированная самим летописцем) речь князей на снеме (съезде) в Любече: «Почто губим Русьскую землю, сами на ся котору деюще? А половци нашю землю несуть розно, и ради суть, оже межю нами рати. Да ноне отселе имемся в едино сердце и блюдем Рускые земли». Однако Любечский снем не положил конец «которам»; напротив, сразу же после его окончания свершилось новое злодеяние: был оклеветан и ослеплен князь Василько Теребовльский. И летописец вставляет в текст летописи отдельный подробный рассказ о событиях этого времени, страстную «повесть о княжеских преступлениях» (слова Д. С. Лихачева), которая должна убедить не только ум, но и сердце читателей в настоятельной необходимости искреннего и действительного братолюбия среди Рюриковичей. Только их союз и совместные действия могут оградить страну от разорительных набегов половцев, предостеречь от внутренних усобиц. «Повесть временных лет», как памятник историографии, пронизана единой патриотической идеей: летописцы стремятся представить свой народ как равный среди других христианских народов, с гордостью вспоминают о славном прошлом своей страны — о доблести князей-язычников, благочестии и мудрости князей-христиан. Летописцы говорят от лица всей Руси, поднимаясь над мелочными феодальными спорами, решительно осуждая распри и «которы», с болью и тревогой описывая бедствия, приносимые набегами кочевников. Словом, «Повесть временных лет» — это не просто описание первых веков существования Руси, это рассказ о великих началах: начале русской государственности, начале русской культуры, о началах, которые, по убеждению летописцев, сулят в грядущем могущество и славу их родине. Но «Повесть временных лет» не только памятник историографии, она и выдающийся памятник литературы. В летописном тексте можно различить как бы два типа повествования, существеннейшим образом отличающихся друг от друга. Один тип — это погодные записи, то есть краткие информации о происшедших событиях. Так, статью 1020 г. составляет одно сообщение: «Родися у Ярослава сын, и нарече имя ему Володимер». Это фиксация исторического факта, не более того. Иногда в летописную статью входит ряд таких фиксаций, перечень различных фактов, иногда даже достаточно подробно сообщается о сложном по своей структуре событии: например, сообщается, кто принимал участие в какой-либо военной акции, где собрались войска, куда они двинулись, чем закончилась та или иная битва, какими посланиями обменялись князья-враги или князья-союзники. Особенно много таких подробных (порой многостраничных) погодных записей в Киевской летописи XII в. Но дело не в краткости или подробности повествования, а в самом его принципе: информирует ли летописец о происшедших событиях и ли рассказывает о них, создавая сюжетное повествование. Для «Повести временных лет» характерно наличие именно таких сюжетных рассказов. Приведем один наглядный пример небольшого летописного рассказа. В статье 968 г. рассказывается об осаде Киева печенегами. Князь Святослав находится далеко от своей столицы: он воюет в Болгарии. В осажденном Киеве осталась его мать, престарелая княгиня Ольга, и его сыновья. Люди «изнемогаху . гладом и водою [от нехватки воды]». На противоположном берегу Днепра находится с дружиной русский воевода Претич. Летопись рассказывает, как было передано воеводе послание княгини Ольги из осажденного города. Приведем этот летописный фрагмент в переводе Д. С. Лихачева: «И стали тужить люди в городе и сказали: «Нет ли кого, кто бы смог пробраться на ту сторону и сказать им: если не подступите утром к городу, — сдадимся печенегам». И сказал один отрок: «Я пройду», и ответили ему: «Иди». Он же вышел из города, держа уздечку, и побежал через стоянку печенегов, спрашивая их: «Не видел ли кто-нибудь коня?» Ибо знал он по-печенежски, и его принимали за своего. И когда приблизился он к реке, то, скинув одежду, бросился в Днепр и поплыл. Увидев это, печенеги кинулись за ним, стреляли в него, но не смогли ему ничего сделать. На том берегу заметили его, подъехали к нему в ладье, взяли его в ладью и привезли к дружине. И сказал им отрок: «Если не подойдете завтра к городу, то люди сдадутся печенегам». На этом рассказ не заканчивается: повествуется о том, как воевода Претич хитростью заключил мир с печенегами и как Святослав избавил свою столицу от врагов. Однако вернемся к рассмотренному эпизоду. Перед нами не просто информация, что некий отрок, добравшись к Претичу, передал ему просьбу княгини, а попытка описать, как именно отроку удалось осуществить свой дерзкий замысел. Отрок бежит через стан врагов с уздечкой в руке, расспрашивая на их родном языке о будто бы пропавшем коне, — все эти детали делают рассказ зримым и убедительным; это художественно организованный сюжет, а не сухая информация о происшедшем. Итак, помимо собственно погодных записей, летопись знает и сюжетные рассказы, и именно они ставят летописный жанр в ряд других жанров древнерусской литературы. В «Повести временных лет» особое место занимают рассказы, восходящие к устным историческим преданиям и легендам. Именно таковы рассказы о первых русских князьях: Олеге, Игоре, княгине Ольге, о Святославе, о времени Владимира. В этих рассказах особенно проявился тот стиль летописного повествования, который Д. С. Лихачев назвал эпическим стилем. Здесь необходимо подчеркнуть, что стиль в древнерусской литературе — это не узкоязыковое явление, не только слог и собственно языковые средства. Стиль — это особое видение мира, особый подход к его изображению, а также, разумеется, и сумма приемов (в том числе языковых), с помощью которых этот подход реализуется. Так, для повествования в эпическом стиле характерно, что герой — это человек богатырского подвига, отличающийся каким-либо необыкновенным качеством — хитростью, умом, храбростью, силой; такой «герой тесно связан с одним или несколькими подвигами, характеристика его едина, неизменна, прикреплена к герою». Рассказ о подобном герое — это обычно рассказ о его подвиге, отсюда непременной чертой такого повествования является наличие острого, занимательного сюжета. Очень часто формирующей силой сюжетной коллизии является хитрость героя. Перехитрил печенегов киевский отрок, о котором речь шла выше. Хитростью отличается в народных преданиях и княгиня Ольга: успех всех ее «местей» древлянам за убийство мужа определен коварной мудростью княгини, хитроумно обманывающей простодушных и чванливых древлян. Проследим, как построены эти летописные рассказы о мести Ольги. В статье 945 г. повествуется, что после убийства Игоря древляне посылают к его вдове послов с предложением выйти замуж за их князя Мала. Древлянские послы, приплыв на ладьях к Киеву, пристали под Боричевом. И тут любопытное уточнение: «бе бо тогда вода текущи въздоле [у подножья] горы Киевския и на подольи не седяху людье, но на горе», далее объясняется, где именно располагался тогда Киев, где стоял терем княгини и т. д. Зачем эти подробности, на первый взгляд лишь замедляющие течение рассказа? Видимо, это след устного повествования, когда рассказчик, обращаясь к слушателям, стремился добиться их зрительного или, лучше сказать, пространственного сопереживания: теперь, когда границы Киева стали иными, слушателям необходимо пояснить, каким был город тогда, в далекие времена княжения Игоря и Ольги. «И поведаша Ользе, яко древляне придоша .» — продолжает рассказ летописец. Далее следует диалог Ольги с древлянскими послами. Живой, непринужденный диалог — непременный элемент рассказа, он часто бывает психологически бесстрастен, для него характерна иллюстративная речь, важно, не как говорится, а лишь то, что именно говорится, так как в этом «что» и заключается зерно сюжета. Итак, Ольга предлагает древлянским послам отправиться на ночь в свои ладьи, а наутро потребовать у киевлян: «не едем на ко-нех, ни пеши идем, но понесете ны в лодьи». Это благоволение Ольги к послам убийцы своего мужа неожиданно, и благодаря этому сюжет приобретает определенную напряженность, занимательность. Однако автор тут же перестает интриговать слушателя, сообщая, что Ольга «повеле ископати яму велику и глубоку на дворе теремьстемь». Здесь, как и в других эпических рассказах, в неведении до последнего момента остается отрицательный герой, а читатель догадывается (либо даже определенно знает) о хитрости положительного героя и заранее предвкушает победу, интрига приоткрыта для «своего» читателя и остается загадкой для противника в рассказе. И действительно, древлянские послы, не подозревая обмана, требуют нести себя в лодье, как советовала им княгиня: летописец подчеркивает, что они сидят в ней «гордящеся»; это еще более обостряет развязку сюжета: упоенных оказываемыми им мнимыми почестями древлян неожиданно для них сбрасывают в яму, а Ольга, подойдя к краю ее, со зловещей иронией спрашивает: «Добра ли вы честь?» И приказывает засыпать их живыми. По той же схеме построен и рассказ о последней, четвертой мести Ольги: осадив столицу древлян Искоростень, Ольга вдруг объявляет о своей милости: «А уже не хощю мъщати, но хощю дань имать помалу, и смирившися с вами пойду опять [назад]». Дань, которую требует Ольга, действительно, ничтожна: по три голубя и по три воробья со двора. Но когда древляне приносят требуемых птиц, воины Ольги, по приказу княгини, привязывают к каждой из них «церь [трут], обертывающе въ платкы мали, ниткою поверзывающе [привязывая] к коемуждо их». Вечером птиц отпускают на волю, и они несут на лапках зажженный трут в город: «голуби же и врабьеве полетеша в гнезда своя, голуби в голубники [голубятни], врабьеве же под стрехи; и тако възгарахуся голубьници, ово клети, ово веже, ово ли одрины [сараи, сеновалы], и не бе двора, идеже не горяше». Итак, занимательность сюжета построена на том, что читатель заодно с положительным героем обманывает (зачастую по-средневековому жестоко и коварно) врага, до последнего момента не подозревающего о своей гибельной участи. Важно и другое: живость, естественность рассказа достигается не только непременным введением в него диалога персонажей, но и детальным, скрупулезным описанием каких-либо деталей, что сразу вызывает у читателя дсонкретный зрительный образ. Обратим внимание, как подробно рассказывается о способе, каким трут прикреплялся к ногам птиц, как перечисляются различные постройки, которые «возгорешася» от вернувшихся в гнезда и под стрехи (опять конкретная деталь) воробьев и голубей. Все те же, уже знакомые нам черты эпического предания встречаем мы и в рассказе об осаде печенегами Белгорода, читающемся в «Повести временных лет» под 997 г. В осажденном городе начался голод. Собравшись на вече, горожане решили сдаться на милость врагам: «Въдадимся печенегом, да кого живять, кого ли умертвять; уже бо помираем от глада». Но один из старцев не присутствовал на вече и, узнав о решении народа, предложил свою помощь. По приказу старика было выкопано два колодца, горожане собрали по горстям немного овса, пшеницы и отрубей, раздобыли меда из княжеской медуши (кладовой), и из этих припасов приготовили «цеж», из которого варят кисель, и сыту — напиток из разбавленного водой меда. Все это влили в кадки, установленные в колодцах. Затем в город были приглашены печенежские послы. И горожане сказали им: «Почто губите себе? Коли [когда же] можете престояти нас? Аще стоите за 10 лет, что можете створити нам? Имеем бо кормлю от земле. Аще не веруете, да узрите своима очима». И далее — снова с подробностями — рассказывается, как печенегов привели к колодцам, как черпали из них цеж и сыту, варили кисель и угощали послов. Печенеги поверили в чудо и сняли осаду с города. Мы рассмотрели лишь некоторые рассказы фольклорного происхождения. К ним относятся также предание о смерти Олега, послужившее основой сюжета для пушкинской «Песни о вещем Олеге», рассказ о юноше-кожемяке, победившем печенежского богатыря, и некоторые другие. Но в летописи мы встречаем и другие рассказы, сюжетами которых явились те или иные частные факты. Таково, например, сообщение о восстании в Ростовской земле, возглавлявшемся волхвами, рассказ о том, как некий новгородец гадал у кудесника (оба — в статье 1071 г.), описание перенесения мощей Феодосия Печерского (в статье 1091 г.). Подробно повествуется о некоторых исторических событиях, причем это именно рассказы, а не просто подробные сюжетные записи. Д. С. Лихачев, например, обратил внимание на сюжетность летописных «повестей о княжеских преступлениях». В «Повести временных лет» к их числу относится рассказ об ослеплении Василька Теребовльского в статье 1097 г. Что же отличает подобные рассказы от погодных записей? Прежде всего — организация сюжета. Рассказчик подробно останавливается на отдельных эпизодах, которые приобретают особый смысл для идеи всего повествования. Так, рассказывая об ослеплении Василька Теребовльского — событии, приведшем к длительной междоусобной войне, в которую были втянуты многие русские князья, летописец всеми средствами стремится обличить преступников: киевского князя Святополка Изяславича и волынского князя Давида Игоревича. Этот эпизод русской истории заключается в следующем. В 1097 г. князья собрались в г. Любече на снем (съезд), где порешили жить в единомыслии («имемся в едино сердце») и строго соблюдать принцип: «кождо да держит отчину свою». Но когда князья стали разъезжаться по своим уделам, свершилось неслыханное доселе (как утверждает летописец) «злб». Бояре оклеветали перед Давыдом Игоревичем (князем Владимира-Волынского) Василька Ростиславича, князя Теребовльского. Они убедили своего сюзерена, что Васильке сговорился с Владимиром Мономахом напасть на него, Давыда, и на киевского князя Святополка. Летописец, правда, объясняет наговор происками дьявола, который, опечаленный только что провозглашенной дружбой князей, «влезе» в сердце «некоторым мужем», но так или иначе Давыд им поверил и убедил в этом же Святополка. Князья уговаривают Василька по пути в родной свой удел задержаться и погостить у них в Киеве. Васильке сначала отказывается, но потом уступает их просьбам. Летописец нарочито подробно (при обычном лаконизме летописного повествования!), описывает, как развивались дальнейшие события. Вот три князя сидят у Святополка в избе и беседуют. При этом Давыд, сам же убеждавший пленить Василька, не может сдержать волнения: он «седяше акы нем». Когда же Святополк выходит, якобы для того, чтобы распорядиться о завтраке, и Давыд остается с Васильком, то беседа вновь не клеится: «И нача Василко глаголати к Давыдови, и не бе в Давыде гласа, ни послушанья [как бы не мог ни говорить, ни слушать]: бе бо ужаслъся [пришел в ужас] и лесть имея в сердци». Давыд не выдерживает и спрашивает слуг: «Кде есть брат?». Они отвечают: «Стоить на сенех». И, встав, Давыд рече: «Аз иду по нь, а ты, брате, поседи». И, встав, иде вон». Едва вышел Давыд, избу заперли, а Василька заковали. Наутро, посовещавшись с киевлянами, Святополк приказывает увезти Василька в городок Белгород под Киевом и там, по совету Давыда, ослепить его. Со всеми подробностями описывается, как княжеские слуги с трудом одолевают могучего и отчаянно сопротивлявшегося князя . Но вернемся к изложенному выше эпизоду беседы князей. Он примечателен тем, что здесь летописец умело передает не только действия (их-то почти и нет), а именно душевное состояние заговорщиков, и особенно Давыда Игоревича. Этот психологизм, в общем весьма редкий для древнерусской литературы старшего периода, говорит и о больших художественных возможностях, и о литературном умении древнерусских книжников; возможности эти и это умение давали о себе знать, как только для того представлялся достаточный повод, когда нужно было создать определенное отношение читателя к описываемому. В этом случае летописец отступал от традиции, от канона, от обычного бесстрастного, этикетного изображения действительности, которое в целом присуще летописному повествованию. Именно в «Повести временных лет», как ни в какой другой летописи, часты сюжетные рассказы (мы не говорим о вставных повестях в летописях XV-XVI вв.). Если брать летописание XI-XVI вв. в целом, то для летописи как жанра характернее определенный литературный принцип, выработанный уже в XI-XIII вв. и получивший у исследовавшего его Д. С. Лихачева название «стиля монументального историзма». Монументальный историзм пронизывает всю культуру Киевской Руси; его отражение в литературе, а еще более узко — в летописании является только частным, конкретным его воплощением. По представлениям летописцев, история — это книга человеческого бытия, в значительной степени уже написанная заранее, предначертанная божественным промыслом. Вечна в мире борьба добра и зла, вечной оказывается и ситуация, когда народ пренебрегает своими обязанностями перед богом, нарушает его «заветы» и бог наказывает непокорных — мором, голодом, «нахожением иноплеменников» или даже полной гибелью государства и «расточением» народа. Поэтому летопись вся полна аналогиями, широкими историческими перспективами, событийная канва предстает в ней лишь как частные проявления упомянутых «вечных» коллизий. Поэтому в летописи говорится о главных героях этой исторической мистерии — царях, князьях, воеводах и о главных, отвечающих их положению в обществе функциях. Князь изображается по преимуществу в самые центральные моменты своей деятельности — при вступлении на престол, во время битв или дипломатических акций; смерть князя — своеобразный итог его деятельности, и летописец стремится выразить этот итог в церемониальном посмертном некрологе, в котором перечисляются доблести и славные деяния князя, при этом именно те его добродетели, которые приличествуют ему как князю и христианину. Церемониальность изображения требует соблюдения этикета словесного выражения. Нарисованная здесь картина — идеал, своего рода идеологическое и эстетическое кредо древнерусских авторов. Мы видели при анализе «Повести временных лет», что летописец зачастую (и именно в «Повести временных лет» в отличие от последующих летописных сводов) переступает это кредо, то давая дорогу сюжетам исторических преданий, то предлагая занимательные рассказы очевидцев, то сосредоточиваясь на изображении отдельных, наиболее значительных исторических эпизодов. В этих случаях церемониальность также отступала перед напором действительности, как мы видели это в рассказе об ослеплении Василька Теребовльского. Но если оставить в стороне эти нарушения правил, эти примеры литературной свободы, которые позволяли себе летописцы, создатели «Повести временных лет» и предшествовавших ей сводов, то в целом летопись — это жанр, в котором в наибольшей степени отразились основные, магистральные положения стиля монументального историзма. «Повесть временных лет» не осталась только памятником своего времени. С «Повести» начинались почти все летописные своды последующих веков, хотя, разумеется, в сокращенных сводах XV-XVI вв. или в местных летописцах древнейшая история Руси представала в виде кратких выборок о главнейших событиях. И тем не менее история в них начиналась с самого начала, историческая преемственность продолжала осознаваться русскими книжниками вплоть до XVII в. В XI — начале XII в. создаются первые русские жития: два жития Бориса и Глеба, «Житие Феодосия Печерского», «Житие Антония Печерского» (до нового времени не сохранившееся). Их написание было не только литературным фактом, но и важным звеном в идеологической политике Русского государства. В это время русские князья настойчиво добиваются у константинопольского патриарха прав на канонизацию своих, русских святых, что существенно повысило бы авторитет русской церкви. Создание жития являлось непременным условием канонизации святого. Мы рассмотрим здесь одно из житий Бориса и Глеба — «Чтение о житии и о погублении» Бориса и Глеба и «Житие Феодосия Печерского». Оба жития написаны Нестором. Сопоставление их особенно интересно, поскольку они представляют два агиографических типа — жития-мартирия (рассказа о мученической смерти святого) и монашеского жития, в котором повествуется о всем жизненном пути праведника, его благочестии, аскетизме, творимых им чудесах и т. д. Нестор, разумеется, учитывал требования византийского агиографического канона. Не вызывает сомнения и то, что он знал переводные византийские жития. Но при этом он проявил такую художественную самостоятельность, такой незаурядный талант, что уже создание этих двух шедевров делает его одним из выдающихся древнерусских писателей независимо от того, является ли он также составителем «Повести временных лет» (этот вопрос остается пока спорным). «Чтение о Борисе и Глебе» Помимо двух житий, судьбе сыновей киевского князя Владимира Святославича — Бориса и Глеба посвящена также небольшая статья в «Повести временных лет», анализом которой целесообразно предварить анализ «Чтения» Нестора. В статье 1015 г. «Повести временных лет» рассказывается о том, что киевский князь Владимир, собравшийся выступить в поход против напавших на Русь печенегов, разболелся. Он посылает во главе своей дружины своего сына Бориса. В отсутствие Бориса старый князь умирает. Летописец приводит традиционную некрологическую похвалу умершему князю и затем переходит к повествованию о судьбе его сыновей (в Лаврентьевской летописи оно выделено особым заголовком: «О убьеньи Борисове»). Приведем начало летописного рассказа. «Святополк же седе Кыеве по отци своемь, и съзва кыяны, и нача даяти им именье. Они же приимаху, и не бе [не было] сердце их с ним, яко братья их беша с Борисомь. Борису же възъвратившюся с вой, не обретшю печенег, весть приде к нему: «Отець ти умерл». И плакася по отци велми, любим бо бе отцемь своимь паче [больше] всех, и ста на Л ьте [на реке Альте, под Киевом] пришед. Реша же ему дружина отня: «Се, [вот] дружина у тобе отьня и вой. Пойди, сяди Кыеве на столе отни». Он же рече: «Не буди мне възняти рукы на брата своего старейшаго: аще [если] и отець ми умре, то сь ми буди в отца место». И се слышавше, вой разидошася от него. Борис же стояше с отрокы [младшей дружиной] своими». Далее говорится, что Святополк, замыслив убить Бориса, хочет убедить его в своем расположении: «С тобою хочю любовь имети, и к отню придамь ти [добавлю к тому уделу, к тому имуществу, которым ты владел при жизни отца]». Сам же Святополк «приде ночью Вышегороду [городок под Киевом], отай [тайно] призва Путшю и вышегородьскые болярьце, и рече им: «Прияете ли ми всем сердцемь?» Рече же Путьша с вышегородьци: «Можем главы своя сложити за тя». Он же рече им: «Не поведуче никомуже, шедше, убийте брата моего Бориса». Они же вскоре обещашася ему се створити». Мы, разумеется, не сможем ставить вопрос о том, насколько сюжет летописного рассказа соответствовал действительным событиям, и хорошо понимаем, что диалог Бориса с дружиной или Святополка с вышегородскими боярами — литературный прием, домысел летописца. И тем не менее в сопоставлении с приведенным отрывком нарочитая условность «Чтения о Борисе и Глебе» бросается в глаза и позволяет наглядно представить специфику агиографического изложения. «Чтение» открывается пространным введением, в котором излагается вся история человеческого рода: сотворение Адама и Евы, их грехопадение, обличается «идолопоклонство» людей, вспоминается, как учил и был распят Христос, пришедший спасти род человеческий, как стали проповедовать новое учение апостолы и восторжествовала новая вера. Лишь Русь оставалась «в первой [прежней] прелести идольской [оставалась языческой]». Владимир крестил Русь, и этот акт изображается как всеобщее торжество и радость: радуются люди, спешащие принять христианство, и ни один из них не противится и даже не «глаголет» «вопреки» воле князя, радуется и сам Владимир, видя «теплую веру» новообращенных христиан. Такова предыстория злодейского убийства Бориса и Глеба Святополком. Святополк помышляет и действует по козням дьявола. «Историографическое» введение в житие отвечает представлениям о единстве мирового исторического процесса: события, происшедшие на Руси, лишь частный случай извечной борьбы бога и дьявола, и каждой ситуации, каждому поступку Нестор подыскивает аналогию, прообраз в прошлой истории. Поэтому решение Владимира крестить Русь приводит к сопоставлению его с Евстафием Плакидой (византийским святым, о житии которого речь шла выше) на том основании, что Владимиру, как «древле Плакиде», бог «спону (в данном случае — болезнь) некаку наведе», после чего князь решил креститься. Владимир сопоставляется и с Константином Великим, которого христианская историография почитала как императора, провозгласившего христианство государственной религией Византии. Бориса Нестор сравнивает с библейским Иосифом, пострадавшим из-за зависти братьев, и т. д. Характеры персонажей также традиционны. В летописи ничего не говорится о детстве и юности Бориса и Глеба. Нестор же, согласно требованиям агиографического канона, повествует, как еще отроком Борис постоянно читал «жития и мучения святых» и мечтал сподобиться такой же мученической кончины. Летопись не упоминает о браке Бориса. У Нестора же присутствует традиционный мотив — будущий святой стремится избежать брака и женится лишь по настоянию отца: «не похоти ради телесныя», а «закона ради цесарьскаго и послушания отца». Далее сюжеты жития и летописи совпадают. Но как отличаются оба памятника в трактовке событий! В летописи рассказывается, что Владимир посылает Бориса со своими воинами против печенегов, в «Чтении» говорится отвлеченно о неких «ратных» (то есть врагах, противнике), в летописи Борис возвращается в Киев, так как не «обрел» (не встретил) вражеское войско, в «Чтении» враги обращаются в бегство, так как не решаются «стати против блаженного». В летописи проглядывают живые человеческие отношения: Святополк привлекает киевлян на свою сторону тем, что раздает им дары («именье»), их берут неохотно, так как в войске Бориса находятся те же киевляне («братья их») и — как это совершенно естественно в реальных условиях того времени — киевляне опасаются братоубийственной войны: Святополк может поднять киевлян против их родичей, ушедших в поход с Борисом. Наконец, вспомним характер посулов Святополка («к огню придам ти») или переговоры его с «вышегородскими боярами». Все эти эпизоды в летописном рассказе выглядят очень жизненно, в «Чтении» они совершенно отсутствуют. В этом проявляется диктуемая каноном литературного этикета тенденция к абстрагированности. Агиограф стремится избежать конкретности, живого диалога, имен (вспомним — в летописи упоминаются река Альта, Вышгород, Путша, — видимо, старейшина вышгородцев и т. д.) и даже живых интонаций в диалогах и монологах. Когда описывается убийство Бориса, а затем и Глеба, то обреченные князья только молятся, причем молятся ритуально: либо цитируя псалмы, либо — вопреки какому бы то ни было жизненному правдоподобию — торопят убийц «скончать свое дело». На примере «Чтения» мы можем судить о характерных чертах агиографического канона — это холодная рассудочность, осознанная отрешенность от конкретных фактов, имен, реалий, театральность и искусственная патетика драматических эпизодов, наличие (и не избежное формальное конструирование) таких элементов жития святого, о каких у агиографа не было ни малейших сведений: пример тому — описание детских лет Бориса и Глеба в «Чтении». Представляется весьма убедительной позиция тех исследователей, которые видят в анонимном «Сказании о Борисе и Глебе» памятник, созданный после «Чтения»; по их мнению, автор «Сказания» пытается преодолеть схематичность и условность традиционного жития, наполнить его живыми подробностями, черпая их, в частности, из первоначальной житийной версии, которая дошла до нас в составе летописи. Эмоциональность в «Сказании» тоньше и искреннее, при всей условности ситуации: Борис и Глеб и здесь безропотно отдают себя в руки убийц и здесь успевают долго молиться, буквально в тот момент, когда над ними уже занесен меч убийцы, и т. д., но при этом реплики их согреты какой-то икренней теплотой и кажутся более естественными. Анализируя «Сказание», известный исследователь древнерусской литературы И. П. Еремин обратил внимание на такой штрих: Глеб перед лицом убийц, «телом утерпая» (дрожа, слабея), просит о пощаде. Просит, как просят дети: «Не дейте мене . Не дейте мене!» (здесь «деяти» — трогать). Он не понимает, за что и почему должен умереть . Беззащитная юность Глеба в своем роде очень изящна и трогательна. Это один из самых «акварельных» образов древнерусской литературы». В «Чтении» тот же Глеб никак не выражает своих эмоций — он размышляет (надеется на то, что его отведут к брату и тот, увидев невиновность Глеба, «не погубит» его), он молится, при этом довольно бесстрастно. Даже когда убийца «ят [взял] святаго Глеба за честную главу», тот «молчаше, акы агня незлобиво, весь бо ум имяще к богу и возрев на небо моляшеся». Однако это отнюдь не свидетельство неспособности Нестора передавать живые чувства: в той же сцене он описывает, например, переживания воинов и слуг Глеба. Когда князь приказывает оставить его в ладье посреди реки, то воины «жаляще си по святомь и часто озирающе, хотяще видети, что хощеть быти святому», а отроки в его корабле при виде убийц «положьше весла, седяху сетующеся и плачющеся по святем». Как видим, поведение их куда более естественно, и, следовательно, бесстрастие, с которым Глеб готовится принять смерть, всего лишь дань литературному этикету. После «Чтения о Борисе и Глебе» Нестор пишет «Житие Феодосия Печерского» — инока, а затем игумена прославленного Киево-Печерского монастыря. Это житие весьма отличается от рассмотренного выше большим психологизмом характеров, обилием живых реалистических деталей, правдоподобием и естественностью реплик и диалогов. Если в житиях Бориса и Глеба (особенно в «Чтении») канон торжествует над жизненностью описываемых ситуаций, то в «Житии Феодосия», напротив, чудеса и фантастические видения описаны так наглядно и убедительно, что читатель как бы видит своими глазами происходящее и не может не «поверить» ему. Едва ли эти отличия только результат возросшего литературного мастерства Нестора или следствие изменения его отношения к агиографическому канону. Причины здесь, вероятно, в другом. Во-первых, это жития разных типов. Житие Бориса и Глеба — житие-мартирий, то есть рассказ о мученической смерти святого; эта основная тема определяла и художественную структуру такого жития, резкость противопоставления добра и зла, мученика и его мучителей, диктовала особую напряженность и «плакатную» прямоту кульминационной сцены убийства: она должна быть томительно долгой и до предела нравоучительной. Поэтому в житиях-мартириях, как правило, подробно описываются истязания мученика, aero смерть происходит как бы в несколько этапов, чтобы читатель подольше сопереживал герою. В то же время герой обращается с пространными молитвами к богу, в которых раскрываются его стойкость и покорность и обличается вся тяжесть преступления его убийц. «Житие Феодосия Печерского» «Житие Феодосия Печерского» — типичное монашеское житие, рассказ о благочестивом, кротком, трудолюбивом праведнике, вся жизнь которого — непрерывный подвиг. В нем множество бытовых коллизий: сцен общения святого с иноками, мирянами, князьями, грешниками; кроме того, в житиях этого типа обязательным компонентом являются чудеса, которые творит святой, — а это привносит в житие элемент сюжетной занимательности, требует от автора немалого искусства, чтобы чудо было описано эффектно и правдоподобно. Средневековые агиографы хорошо понимали, что эффект чуда особенно хорошо достигается при сочетании сугубо реалистических бытовых подробностей с описанием действия потусторонних сил — явлений ангелов, пакостей, чинимых бесами, видений и т. д. Композиция «Жития» традиционна: есть и пространное вступление, и рассказ о детстве святого. Но уже в этом повествовании о рождении, детских и отроческих годах Феодосия происходит невольное столкновение традиционных штампов и жизненной правды. Традиционно упоминание благочестия родителей Феодосия, многозначительна сцена наречения имени младенцу: священник нарекает его «Феодосием» (что значит «данный богу»), так как «сердечными очами» предвидел, что тот «хощеть измлада богу датися». Традиционно упоминание о том, как мальчик Феодосии «хожаше по вся дьни в цьркъвь божию» и не подходил к играющим на улице сверстникам. Однако образ матери Феодосия совершенно нетрадиционный, полный несомненной индивидуальности. Она была физически сильной, с грубым мужским голосом; страстно любя сына, она тем не менее никак не может примириться с тем, что он — отрок из весьма состоятельной семьи — не помышляет унаследовать ее сел и «рабов», что он ходит в ветхой одежде, наотрез отказываясь надеть «светлую» и чистую, и тем наносит поношение семье, что проводит время в молитвах или за печением просфор. Мать не останавливается ни перед чем, чтобы переломить экзальтированную благочестивость сына (в этом и парадокс — родители Феодосия представлены агиографом как благочестивые и богобоязненные люди!), она жестоко избивает его, сажает на цепь, срывает с тела отрока вериги. Когда Феодосию удается уйти в Киев в надежде постричься в одном из тамошних монастырей, мать объявляет большое вознаграждение тому, кто укажет ей местонахождение сына. Она обнаруживает его, наконец, в пещере, где он подвизается вместе с Антонием и Никоном (из этого обиталища отшельников вырастает впоследствии Киево-Печерский монастырь). И тут она прибегает к хитрости: она требует у Антония показать ей сына, угрожая, что в противном случае «погубит» себя «перед дверьми печеры». Но, увидев Феодосия, лицо которого «изменилося от многого его труда и въздержания», женщина не может больше гневаться: она, обняв сына, «плакашеся горько», умоляет его вернуться домой и делать там, что захочет («по воли своей»). Феодосии непреклонен, и по его настоянию мать постригается в одном из женских монастырей. Однако мы понимаем, что это не столько результат убежденности в правильности избранного им пути к богу, а скорее поступок отчаявшейся женщины, понявшей, что, лишь став инокиней, она сможет хотя бы изредка видеть сына. Сложен и характер самого Феодосия. Он обладает всеми традиционными добродетелями подвижника: кроток, трудолюбив, непреклонен в умерщвлении плоти, исполнен милосердия, но когда в Киеве происходит между княжеская распря (Святослав сгоняет с великокняжеского престола своего брата — Изяслава Ярославича), Феодосии активно включается в сугубо мирскую политическую борьбу и смело обличает Святослава. Но самое замечательное в «Житии» —это описание монастырского быта и особенно творимых Феодосием чудес. Именно здесь проявилась та «прелесть простоты и вымысла» легенд о киевских чудотворцах, которой так восхищался А. С. Пушкин. Вот одно из таких чудес, творимых Феодосием. К нему, тогда уже игумену Киево-Печерского монастыря, приходит старший над пекарями и сообщает, что не осталось муки и не из чего испечь братии хлебы. Феодосии посылает пекаря: «Иди, съглядай в сусеце, еда како мало муки обрящеши в нем .» Но пекарь помнит, что он подмел сусек и замел в угол небольшую кучку отрубей — с три или четыре пригоршни, и поэтому убежденно отвечает Феодосию: «Истину ти вещаю, отьче, яко аз сам пометох сусек тот, и несть в немь ничьсоже, разве мало отруб в угле единомь». Но Феодосии, напомнив о всемогуществе бога и приведя аналогичный пример из Библии, посылает пекаря вновь посмотреть, нет ли муки в сусеке. Тот отправляется в кладовую, подходит к сусеку и видит, что сусек, прежде пустой, полон муки. В этом эпизоде все художественно убедительно: и живость диалога, и эффект чуда, усиленный именно благодаря умело найденным деталям: пекарь помнит, что отрубей осталось три или четыре пригоршни, — это конкретно зримый образ и столь же зримый образ наполненного мукой сусека: ее так много, что она даже пересыпается через стенку на землю. Очень живописен следующий эпизод. Феодосии задержался по каким-то делам у князя и должен вернуться в монастырь. Князь приказывает, чтобы Феодосия подвез в телеге некий отрок. Тот же, увидев монаха в «убогой одежде» (Феодосии, и будучи игуменом, одевался настолько скромно, что не знавшие его принимали за монастырского повара), дерзко обращается к нему: «Чьрноризьче! Се бо ты по вься дьни пороздьнъ еси, аз же трудьн сый [вот ты все дни бездельничаешь, а я тружусь]. Не могу на кони ехати. Но сице сътвориве [сделаем так]: да аз ти лягу на возе, ты же могый на кони ехати». Феодосии соглашается. Но по мере приближения к монастырю все чаще встречаются люди, знающие Феодосия. Они почтительно кланяются ему, и отрок понемногу начинает тревожиться: кто же этот всем известный монах, хотя и в убогой одежде? Он совсем приходит в ужас, когда видит, с каким почетом встречает Феодосия монастырская братия. Однако игумен не упрекает возницу и даже велит его накормить и заплатить ему. Не будем гадать, был ли такой случай с самим Феодосием. Несомненно другое — Нестор мог и умел описывать подобные коллизии, это был писатель большого таланта, и та условность, с которой мы встречаемся в произведениях древнерусской литературы, не является следствием неумения или особого средневекового мышления. Когда речь идет о самом понимании явлений действительности, то следует говорить лишь об особом художественном мышлении, то есть о представлениях, как следует изображать эту действительность в памятниках определенных литературных жанров. В течение последующих веков будут написаны многие десятки различных житий — велеречивых и простыв примитивных и формальных или, напротив, жизненных и искренних. О некоторых из них нам придется говорить в дальнейшем. Нестор же был одним из первых русских агиографов, и традиции его творчества найдут продолжение и развитие в сочинениях его последователей.